Я попятился от витрины и два раза обошел квартал, пока не перестали подкашиваться колени. Потом, не осмелившись заглянуть в витрину, я поднялся к себе в комнату и бросился на кровать. Через какое-то время (не знаю, минуты прошли или часы) я записал в дневник следующие строки: «Отпускаю сестру Ирму на свободу — пусть идет своим путем. Все мы монахини».
Прежде чем лечь спать, я написал письма всем четырем недавно исключенным мною слушателям. Я написал, что администрацией допущена ошибка. Письма шли как по маслу, сами собой. Может быть, это зависело от того, что, прежде чем взяться за них, я принес снизу стул.
Хотя развязка получается очень неинтересная, придется упомянуть, что не прошло и недели, как курсы «Любители великих мастеров» закрылись, так как у них не было соответствующего разрешения (вернее, никакого разрешения вообще). Я сложил вещи и уехал к Бобби, моему отчиму, на Род-Айленд, где провел около двух месяцев — все время до начала занятий в Нью-Йоркской художественной школе — за изучением самой интересной разновидности всех летних зверушек — американской девчонки в шортах.
Хорошо ли, плохо ли, но я больше никогда не пытался встретиться с сестрой Ирмой.
Однако я изредка получаю весточки от Бэмби Кремер. Вот последняя новость — она занялась рисованием поздравительных открыток. Наверно, тут будет чем полюбоваться, если только ее таланты не заглохли.
Тедди
— Ты, брат, схлопочешь у меня волшебный день. А ну слезай сию минуту с саквояжа, — отозвался мистер Макардль. — Я ведь не шучу.
Он лежал на дальней от иллюминатора койке, возле прохода. Не то охнув, не то вздохнув, он с остервенением лягнул простыню, как будто прикосновение даже самой легкой материи к обожженной солнцем коже было ему невмоготу. Он лежал на спине, в одних пижамных штанах, с зажженной сигаретой в правой руке. Головой он упирался в стык между матрасом и спинкой, словно находя в этой нарочито неудобной позе особое наслаждение. Подушка и пепельница валялись на полу, в проходе, между его постелью и постелью миссис Макардль. Не поднимаясь, он протянул воспаленную правую руку и не глядя стряхнул пепел в направлении ночного столика.
— И это октябрь, — сказал он в сердцах. — Что тут у них тогда в августе творится!
Он опять повернул голову к Тедди, и взгляд его не предвещал ничего хорошего.
— Ну, вот что, — сказал он. — Долго я буду надрываться? Сейчас же слезай, слышишь!
Тедди взгромоздился на новехонький саквояж из воловьей кожи, чтобы было удобнее смотреть из раскрытого иллюминатора родительской каюты. На нем были немыслимо грязные белые полукеды на босу ногу, полосатые, слишком длинные шорты, которые к тому же отвисали сзади, застиранная тенниска с дыркой размером с десятицентовую монетку на правом плече и неожиданно элегантный ремень из черной крокодиловой кожи. Оброс он так — особенно сзади, — как может обрасти только мальчишка, у которого не по возрасту большая голова держится на тоненькой шее.
— Тедди, ты меня слышишь?
Не так уж сильно высунулся Тедди из иллюминатора, не то что мальчишки его возраста, готовые, того и гляди, вывалиться откуда-нибудь, — нет, он стоял обеими ногами на саквояже, правда, не очень устойчиво, и голова его была вся снаружи. Однако, как ни странно, он прекрасно слышал отцовский голос. Мистер Макардль был на главных ролях по меньшей мере в трех радиопрограммах Нью-Йорка, и среди дня можно было услышать его голос, голос третьеразрядного премьера — глубокий и полнозвучный, словно любующийся собой со стороны, готовый в любой момент перекрыть все прочие голоса, будь то мужские или даже детский. Когда голос его отдыхал от профессиональной нагрузки, он с удовольствием падал до бархатных низов и вибрировал, негромкий, но хорошо поставленный, с чисто театральной звучностью. Однако сейчас было самое время включить полную громкость.
— Тедди! Ты слышишь меня, черт возьми?
Не меняя своей сторожевой стойки на саквояже, Тедди полуобернулся и вопросительно взглянул на отца светло-карими, удивительно чистыми глазами. Они вовсе не были огромными и слегка косили, особенно левый. Не то чтобы это казалось изъяном или было слишком заметно. Упомянуть об этом можно разве что вскользь, да и то лишь потому, что, глядя на них, вы бы всерьез и надолго задумались: а лучше ли было бы, в самом деле, будь они у него, скажем, без косинки, или глубже посажены, или темнее, или расставлены пошире. Как бы там ни было, в его лице сквозила неподдельная красота, но не столь очевидная, чтобы это бросалось в глаза.
— Немедленно, слышишь, немедленно слезь с саквояжа, — сказал мистер Макардль. — Долго мне еще повторять?
— И не думай слезать, радость моя, — подала голос миссис Макардль, у которой по утрам слегка закладывало нос. Веки у нее приоткрылись. — Пальцем не пошевели.
Она лежала на правом боку, спиной к мужу, и голова ее, покоившаяся на подушке, была обращена в сторону иллюминатора и стоявшего перед ним Тедди. Верхнюю простыню она обернула вокруг тела, по всей вероятности, обнаженного, укутавшись вся, с руками, до самого подбородка.
— Попрыгай, попрыгай, — добавила она, закрывая глаза. — Раздави папочкин саквояж.
— Оч-чень оригинально, — сказал мистер Макардль ровным и спокойным тоном, глядя жене в затылок. — Между прочим, он мне стоил двадцать два фунта. Я ведь прошу его как человека сойти, а ты ему — попрыгай, попрыгай. Это что? Шутка?
— Если он лопнет под десятилетним мальчиком, а он еще весит на тринадцать фунтов меньше положенного, можешь выкинуть этот мешок из моей каюты, — сказала миссис Макардль, не открывая глаз.
— Моя бы воля, — сказал мистер Макардль, — я бы проломил тебе голову.
— За чем же дело стало?
Мистер Макардль резко поднялся на одном локте и раздавил окурок о стеклянную поверхность ночного столика.
— Не сегодня-завтра… — начал он было мрачно.
— Не сегодня-завтра у тебя случится роковой, да, роковой инфаркт, — томно сказала миссис Макардль. Она еще сильнее, с руками, закуталась в простыню. — Хоронить тебя будут очень скромно, но со вкусом, и все будут спрашивать, кто эта очаровательная женщина в красном платье, вон та, в первом ряду, которая кокетничает с органистом, и вся она такая…
— Ах, как остроумно. Только не смешно, — сказал мистер Макардль, опять без сил откидываясь на спину.
Пока шел этот короткий обмен любезностями, Тедди отвернулся и снова высунулся в иллюминатор.
— Сегодня ночью, в три тридцать две, мы встретили «Куин Мери», она шла встречным курсом. Если это кого интересует, — сказал он неторопливо. — В чем я сильно сомневаюсь.
В его завораживающем голосе звучали хрипловатые нотки, как это бывает у мальчиков его возраста. Каждая фраза казалась первозданным островком в крошечном море виски.
— Так было написано на грифельной доске у вахтенного, того самого, которого презирает наша Пуппи.
— Ты, брат, схлопочешь у меня «Куин Мери»… Сию же минуту слезь с саквояжа, — сказал отец. Он повернулся к Тедди. — А ну, слезай! Сходил бы лучше постригся, что ли.
Он опять посмотрел жене в затылок.
— Черт знает что, переросток какой-то.
— У меня денег нету, — возразил Тедди. Он покрепче взялся за край иллюминатора и положил подбородок на пальцы. — Мама, помнишь человека, который ест за соседним столом. Не тот, худющий, а другой, за тем же столиком. Там, где наш официант ставит поднос.
— Мм-ммм, — отозвалась миссис Макардль. — Тедди. Солнышко. Дай маме поспать хоть пять минут. Будь паинькой.
— Погоди. Это интересно, — сказал Тедди, не поднимая подбородка и не сводя глаз с океана. — Он был в гимнастическом зале, когда Свен меня взвешивал. Он подошел ко мне и заговорил. Оказывается, он слышал мою последнюю запись. Не апрельскую. Майскую. Перед самым отъездом в Европу он был на одном вечере в Бостоне, и кто-то из гостей знал кого-то — он мне не сказал, кого — из лейдеккеровской группы, которая меня тестировала, — так вот, они достали мою последнюю запись и прокрутили ее на этом вечере. А тот человек сразу заинтересовался. Он друг профессора Бабкока. Видно, он и сам преподает. Он сказал, что провел все лето в Дублине, в Тринити колледж.